Пожар в публичном доме во время наводнения при полной проверке документов.

Оцените материал

Просмотров: 26613

Владимир Гандельсман: «В России интеллигент постоянно занимается тем, что презирает свое государство. Зачем?»

Линор Горалик · 25/10/2011
Первая публикация из цикла ЛИНОР ГОРАЛИК «Биографии поэтов, рассказанные ими самими»

Имена:  Валерий Черешня · Владимир Гандельсман · Игорь Ефимов · Иосиф Бродский · Мария Воробьева

©  Предоставлено автором

Владимир Гандельсман

Владимир Гандельсман

OPENSPACE.RU начинает публиковать цикл автобиографий современных поэтов, сделанных ЛИНОР ГОРАЛИК. Целиком все материалы будут опубликованы книгой (и, возможно, не одной) в «Новом издательстве». Первый том выйдет предположительно в первой половине 2012 года. В него среди прочих войдут автобиографии Михаила Айзенберга, Натальи Горбаневской, Елены Фанайловой, Михаила Гронаса, Александра Скидана, Дмитрия Воденникова, Аркадия Драгомощенко, Бориса Херсонского, Сергея Завьялова, Федора Сваровского, Евгении Лавут и других. Перед вами первая — поэта ВЛАДИМИРА ГАНДЕЛЬСМАНА. Кроме того, сегодня мы публикуем своеобразное предисловие, в котором автор проекта объясняет, что заставило ее взяться за эту непростую работу, и формулирует подходы к осуществлению проекта.


— Если можно, расскажите про вашу семью до вас.

— Я был третьим ребенком, у меня две сестры довоенного происхождения, а я родился в 1948-м и совсем недавно, прочитав письмо папы с фронта, узнал, что они с мамой замышляли мальчика, когда отец вернется. Этот замысел существовал, пока я не родился, еще три года после войны пытались меня родить и в конце концов родили. Мама родом из Невеля, папа из Щорса, городка под Черниговом, описанного Рыбаковым в «Тяжелом песке», фамилия Рыбаков там была известна. В детстве я часто туда ездил, и это одно из самых замечательных впечатлений. Я родился в Ленинграде, папа возил нас, меня и маму, к себе на родину, ездили однажды на своей машине, папа был военный, у него была машина, «он ее любил»… Мы жили в военном доме на Чапыгина, 5, квартира эта до сих пор существует, без папы и без мамы, там живет моя племянница с семьей. Папа был военно-морской человек, капитан первого ранга, и в сравнении со многими малоимущими людьми хорошо зарабатывал. Машина называлась «Победа», по тем временам редкость, в одну из поездок в Щорс мы на ней и отправились. Уже на подъезде попали в жуткую грозу и грязь, местные пацаны скакали возле машины и кричали: «Загрузнешь!» Ехали нестерпимо долго, с какими-то ночевками, не помню где, потому что происходило это в раннем-раннем детстве. Городишко был тогда потрясающим, он был еще местечком, так что в детстве мне удалось увидеть, что это такое. В войну там были фашисты, все усеяно братскими могилами, местные оттуда бежали. Потом они вернулись, жили единой большой еврейской семьей.

Помимо того, там жили, конечно, украинцы, существовали дружно и уютно. Учась в одиннадцатом классе, я съездил туда, к сожалению, ничего от этого местечкового рая не осталось. Быстро-быстро, годам к семидесятым, все исчезло. А вот любовная атмосфера местечка мне запомнилась. Там жила сестра папы тетя Феня, туда регулярно наведывался его старший брат Марк. У отца была масса братьев и сестер. Брат Марк был остряк, все время пританцовывал и шутил — глупо шутил, но мне нравилось. Какие-то это были еврейско-украинские шутки, изрядно идиотские. А тетя Феня всю жизнь прожила в Щорсе, за исключением военных лет. У нее был дом, и там паслись свои Марики и Борики... К ее дочке Розочке приезжал жених, Смогаринский Саша. Он ел курицу на веранде, и куриные косточки летели во все стороны. А тетя Феня подслушивала, о чем ее дочь говорит с женихом, который потом стал мужем… Потом они нарожали своих Мариков и Бориков… Тетка подслушивала под дверью, чтобы понять: толочь мак или не толочь, то есть печь пироги или нет, будет свадьба или не будет. Эта присловица: «толочь мак или не толочь», со всеми специфическими интонациями, так и засела в голове. Один из Мариков всю дорогу ходил грязный, немытый, его заставляли перед сном умываться, а он кричал: «Или уши, или шею!» В общем, было много присловиц, которые привозились в Ленинград, и мы всячески, как люди интеллигентные, посмеивались, мы были ленинградцы, а они деревенские, с украинско-еврейским акцентом.

Вот эта атмосфера, узкий железнодорожный мост через пути. Дело в том, что Щорс (до советской власти Сновск, а сейчас не знаю…) — это железнодорожный узел, развязка, и поэтому всегда оживленное место. Весь город как на ладони, ты идешь к реке купаться и проходишь через железнодорожный мост, мимо вечного нищего с кепкой, кочегары какие-то, депо, пар из этого депо, и там чумазые машинисты сидят, мимо рынка, где умопомрачительный запах груш и дынь. Да и не только запах: все, что видишь вокруг, это место, где и время течет по-другому, — все запечатлевается в виде ярких шаров памяти. Это всегда были летние каникулы, зимой я там не бывал. Вот это одно из замечательнейших впечатлений жизни.

— До какого возраста вы ездили?

— Впечатления эти класса до четвертого, лет до одиннадцати — двенадцати, потому что потом восприятие слабеет и человек не может так остро воспринимать жизнь, когда все очень ярко, до слез.

— Каким вы вообще были ребенком? Как были устроены вы — маленький?

— Я все больше плакал, я думаю, не столько от обиды… Наверное, был страшно избалован. Меня обожали родители, я рос в атмосфере любви сестер, бабушки, маминой мамы Гени Абрамовны… Она была хромая и часто падала, а папа над этим посмеивался. Ее надо было поднимать, я уходил в школу, а когда возвращался, иногда из-за двери слышал ее крики, что-то на идиш типа «вейзмир», она сама не могла подняться. У нее была деформирована нога, последствия убегания от немцев и эвакуации. Она постоянно роняла палочку, с которой ходила, и падала сама, а дворники-татары, жившие напротив, когда никого не было, вскрывали топорами дверь и ее поднимали. Это был предмет папиных шуток, папа очень любил шутить, как и его старший брат Марк. Папа в меньшей степени, чем Марк, но этот еврейский идиотизм сидел и в нем, есть такие идиоты… ну, в хорошем смысле. Такой примерно, как Шагал, — когда я его увидел, я увидел папу, или этот великий пианист Горовиц, вы видели, как он кривляется на сцене, — за кулису уходит, рожи корчит. Вот этот весь провинциальный идиотизм по отцовской линии присутствовал. Национальная пластика в чужой среде. Но папа был партийный человек и за пределами квартиры никакого идиотизма… Да, я плакал. Помню себя все время в слезах. Видимо, я никуда не хотел, совсем никуда, это мама хотела: «вставай в школу», «пора на музыку» и т.д., что-то невозможное. Самым невыносимым испытанием были уроки музыки. Наверное, еще до школы меня начали таскать по учителям музыки, я этого не переносил, у меня не было дарования.

— Фортепиано?

— Да. Дарования не было и — это взаимосвязано — не было тяги, музыка мне давалась с трудом. Помню, когда меня приводили к частной учительнице, — они все, наверное, были хорошими женщинами, но запомнились какими-то угрожающими, — как только я садился за рояль, я начинал плакать, ничего не мог сыграть. Это такая любовь родительская, которая может свести с ума. Наверное, так не только у евреев, но не зря же существует выражение «еврейская мама». Из-за любви, огромной любви, в которой я не сомневаюсь, мама меня мучила восемь лет — сначала частные учителя, потом ДПШ, что значит «дом пионеров и школьников». До сих пор мне снятся сны, что я не выучил урок по музыке. Второй страшный сон — это уже в связи с институтом. Мне очень трудно было на последних курсах, я учился в электротехническом институте имени Ульянова-Ленина, где сначала держался на школьных запасах, а потом стало невмоготу. К тому времени я начал писать стихи, более или менее всерьез, что отвлекало. И я стал учиться откровенно плохо, последние два курса как страшный сон, вот он и снится до сих пор, не знаю, как я закончил институт, надо было любыми правдами и неправдами не загреметь в армию, все это было запрограммировано родителями. И в результате лет девять жизни, — пять с половиной в институте, а потом три года в конструкторском бюро, — это, как говорят эмигранты на Брайтоне, вырванные годы.

— Когда вы избавились от музыки?

— В восьмом классе, когда я уже обнаглел и мог перечить маме — папа был человек гуманный, он в этом не участвовал, — тогда я сказал, что все, кончено. На этом мои музыкальные мучения прекратились. Принято говорить: «Я благодарен тому-то и тому-то за то-то и то-то…». Я никакой благодарности не испытываю — при всей моей любви к родителям, которых нет уже на свете, за уроки музыки я ничуть не благодарен, это была напрасная затея. Так же они меня вынудили пойти учиться на инженера, что не соответствовало моим наклонностям, боюсь, что и наклонностей никаких не было, но инженер… Тогда казалось, что это надежная профессия, знаете, эти разговоры про кусок хлеба… Какой это был кусок хлеба? Особенно когда рухнула советская власть… Смешно…

— Что было в школьные годы вокруг вас? Какими были школа, друзья, жизнь вообще?

— В школе я привык, класса до девятого все было нормально.

— Вы хорошо учились?

— Да, я учился хорошо.

— Это, оказывается, редкость среди поэтов.

— А что, поэты такие тупые?

— Очень многим просто было очень скучно.

— Не знаю, в чем дело, я себя, наверное, заставлял. Ведь в школе ничего сложного нет. Как говорил мой друг, чтобы хорошо учиться, надо понять, что учителю от тебя надо. Очень легко соответствовать, просто надо приспособиться. Конечно, там очень неуютно, этот урок, лучи солнца сквозь пыльные стекла, а ты за партой сидишь, все эти запахи, завтраки… Всякое бывало... Вы знаете, есть такое ощущение, когда сгораешь дотла. Это очень серьезный момент любой биографии. Например, на уроках музыки я сгорал дотла от ужаса. Можно сгорать дотла и от счастья, это не важно. В школе тоже был эпизод, в самом начале первого класса. Я без конца вертелся, учительница меня называла китайским болванчиком. Хорошо, что не еврейским. Я вертелся, но у меня оказалась прекрасная память на детали: я помню всех пофамильно, кто где сидел, в какой колонке и на какой парте. На соседней сидела Зина Крутова. Помню, как она описалась на первом уроке. Советская школа — это общечеловеческий позор. Учительница ее стыдила перед всем классом. Страшное дело... Но это лирическое отступление. Так вот, в самом начале первого класса учительница написала записку родителям, что я плохо себя веду, те должны были расписаться, а я должен был записку вернуть. Я этого не знал, видимо, еще не умел читать по-письменному. Записку я уничтожил, не дойдя до дома, понимая, что там что-то нехорошее, и на следующий день учительница поставила меня перед всем классом и спросила, где записка. Это был позор, уличение во лжи... Ну надо же было маленького такого человека поставить перед всем классом и стыдить. Я тогда сгорел дотла, с ног до головы, заплакал. Бездарно учителя себя вели. Я помню эту Екатерину Александровну, она была добрейшая женщина, но, видимо, так их учили…

Я с удовольствием дружил, очень общительно существовал. Но и лицемерное умение приспособиться освоил быстро. К этому обязывает любой коллектив, надо уметь перестать быть собой и стать социальным животным. Вот еще один жестокий эпизод. Это уже позже, пятый-шестой класс. Сережа Измайлов влюбился в Ларису Васильеву… — видите, я всех помню. Они за одной партой сидели. Но она благоволила другому мальчику, Славе Давыдову, он сидел впереди Измайлова. И этот, который без взаимности, ножиком сзади под лопатку сопернику, чуть-чуть, к счастью, поцарапал слегка... В общем, устроили пионерский суд. Опять же учителя шибко умные, всё вынесли на суд, на какой-то пионерский сбор. Я дружил как раз с обидчиком, и надо было его осудить. А я не мог этого сделать, не помню, что я сказал, но я не осудил. Это не по смелости, дружба была важнее. Хорошо я поступил или плохо, не знаю, где-то посередине. Учительница сказала: «Ты сидишь на двух стульях». Суд свершился над всеми... Это школа начальная… Грустные времена продолжались и в другой школе — там началась производственная практика. Два дня в неделю из нас пытались сделать токарей. Шершавые два года, потому что я ничего не мог, я падал в обморок на заводе — ну, по избалованности, из-за неумения держать напильник… Это был кошмар, я прогуливал… а потом привык, приспособился и закончил школу почти отлично, потом два года в институте мог ничего не делать. В школе было отлично с физикой-математикой, а по русскому-литературе — четверка.

—А что вас в тот момент интересовало?

— Например, я был увлечен театром, увлекся рано, классе в пятом-шестом.

— Как это произошло?

— Ну, драмкружок рядом, друг меня туда затащил, сам он быстро выбыл, а я остался надолго. Играл в спектаклях, а когда повзрослел, школу закончил, это было место дружбы. Группа ребят, некоторые стали профессиональными артистами, каких-то знаменитых не получилось, но некоторые играли... Увлечение это абсолютно исчезло. Я, правда, страстно хочу написать что-нибудь для театра, но у меня не получается, нет драматургического таланта. Вообще я считаю, что театр — это гениальное изобретение, не будь в нем людей, потому что работники театра — больные люди, за очень редким исключением. Атмосфера больная. Наверное, любая артель — со стороны — состоит из чокнутых. Тем не менее я очень многих театральных людей знал и обожал театр, потом уже просто как зритель.

60-е годы — это расцвет БДТ в Ленинграде, и не только БДТ, это был расцвет театрального искусства, что, на мой взгляд, неслучайно, потому что в империи театр цветет и пахнет. Император ведь обожает театр, место в первом ряду, он и сам актер, как было в случае Нерона и многих-многих других. Вспомните актерские повадки Гитлера… Но действительно, театр был такой, что сейчас, даже когда вижу лучших актеров, все это, на мой взгляд, никуда не годится по сравнению с тем, что было. Смоктуновский, Лебедев, Борисов… Созвездие гениев в одном коллективе. Так что увлечение было оправдано таким роскошным существованием театра. Почему так все происходило? Не только по эстетическим причинам. «Горе от ума» казался антисоветским спектаклем, искали подтексты, и небезуспешно. В «Ревизоре» Басилашвили играл Хлестакова, на вопрос, как дела, отвечал: «Да так как-то все!» — и делал жест, мол, берут за горло, и воспринималось так, будто речь о Советском Союзе, хотя это Гоголь, «Ревизор», пьеса прекрасная и без каких-либо намеков…

©  Предоставлено автором

Владимир Гандельсман

Владимир Гандельсман

Помню, в это время я встретил замечательного человека, может быть, это продлило мою любовь к театру, Ивана Митрофановича Куницына, он был выдающийся режиссер, профессионал, но он был голубой. Я слышал, что такие люди существуют, но как-то отдаленно. Я был в него влюблен. Это интересный опыт, потому что я его обожал как человека, совершенно несексуально, у меня не было этих склонностей, но я был влюблен. И однажды он меня пригласил к себе домой. Я был юный еще и не знал, что такое секс. Он стал меня раздевать, очень медленно так рубашечку расстегивать, коньяком угостил, музыку поставил… Очаровательнейший человек, он не мог в театре работать, там его, по-видимому, не держали, поэтому он ставил на телевидении, а одновременно вел студию художественного слова в нашем районе, куда я и попал… Да, я пришел к нему в гости... Пришел, но сбежал. Помню, как заявился домой и как был потрясен тем, что мне придется бросить эту студию. Это был крах любви. Если бы у меня была хоть малейшая биологическая склонность к гомосексуализму, то, конечно, все бы произошло по взаимному любовному согласию… Он приглашал выдающихся артистов в нашу маленькую студию, они выступали, читали... Ну а потом я разочаровался.

— Был какой-то момент, когда вы думали поступать куда-то на актерский?

— Я поступал в Ленинградский театральный институт. К счастью, меня не приняли. Почему «к счастью»? Потому что прожил бы веселую и бесшабашную жизнь. Это неправильно. Я видел, как это происходит, на примере многих знакомых... Как-то так получилось, что жизнь все равно сталкивала меня с театром, кино. В четвертом или пятом классе пришли с «Ленфильма» отбирать мальчика в какое-то кино. И отобрали меня, одного из всего класса, я позорно этим гордился. Хотя я стеснялся и был скромный мальчик, но вот отобрали. И я, как потом шутил один человек, создал запоминающийся образ спины гармониста. В фильме «Девчонка, с которой я дружил» можно увидеть спину проходящего мальчика, это — я.

Много позже мой друг работал в кино композитором. Это был забавный и обаятельный человек, у него в пропуске на «Ленфильм» было написано «композир» вместо «композитор», по ошибке. Так я его и называл — композир. В титрах фильма «Мой друг» композитор — Нодар Киквидзе. Я попал на просмотр фильма, когда его никто еще не видел, восемьдесят какой-то год, правдивое кино, одно из лучших в нашем околотке. Ну и режиссер ничего, он, по-моему, считает себя гением. Как все они. И как-то я был приобщен: маленький зал, просмотр. Фильм закончился, я ему говорю: «Композир, а где тут музыка?» Там один фашистский марш, переделанный под советский, и вся музыка, больше ничего. Что такое актерское поведение? Он приходил на худсовет, ему задавали тот же вопрос, что и я задал: «Где музыка?» Двадцать лет он числился на «Ленфильме» композиром, но, по-моему, не написал ни одной ноты. На худсовете он выстукивал музыку: «Вот, будет примерно так», — всё так и тянулось, и тянулось... Потом они хотели с помощником режиссера, работавшим на «Моем друге», с Колей Седовым, сделать фильм «Афродита», рок-оперу. По тем временам это лихо звучало. В общем, не состоялась рок-опера… Нодар умер, Коля умер, «осталась одна Таня»… Вот такое лихое актерское существование, при этом всегда навеселе, всегда рядом красивые женщины, помимо жен и детей, которые как раз не рядом. В два часа ночи, бывало, он заваливался ко мне, и моя жена, бывало, спускала его с лестницы, потому что мы жили в коммуналке, негде было пить водку, кроме как на кухне, а тут соседи, полный завал. Но он запросто заходил, так повелось в те годы. Бесшабашная пошловатая жизнь. Пошлость очень приманчива, соблазнительна, и в актерской жизни ее так много. Я не имею в виду великие случаи, впрочем, они редки…

— Расскажете про институт?

— Институт — бездарное времяпровождение. Весело, но бездарно. Знаете, стройотряды какие-то, инерционно вынужденная жизнь, по институтским законам того времени. Надо было в стройотряд поехать — поехали. Я не знаю, что происходило, дружбы… — у меня остались приятельские отношения, милые, замечательные люди, они пошли своим путем… В то время я уже писал, но все, что я писал тогда, не сохранилось, у меня ничего не получалось. Первое из того, что сохранилось, — это 1975 год, тогда я уже ушел с инженерной работы, мне было 27 лет. А еще на последнем курсе института я женился, так, фактически на год женился, но появился сын... Сын прекрасный, но все было неправильно. Развод, отсутствие жилья, денег. Заводить семью в таком положении… — только советские дети могли заниматься этими глупостями. Короче говоря, попал в конструкторское бюро «Электроавтоматика». Там я три года проспал, но уволить «молодого специалиста» нельзя было. Я категорически ничего не хотел делать и не делал, помню, что я там перевел «Охоту на Снарка» Льюиса Кэрролла. Это был чуть ли не первый переводческий опыт, я не знал английского, но у меня была подруга, которая мне делала подстрочник, и я сидел там и переводил. А поэма довольно большая... Это был один из способов существования на службе. Остальное время — просто руки положишь на стол и спишь. Моя специальность называлась «системы автоматического управления летательными аппаратами», боюсь летать с тех пор, потому что если такие люди, как я, делали что-то, то это все летать не может, не должно. Правда, я ничего не делал... Честно говоря, я просто ждал окончания срока. Я его отбыл день в день, уволился и ушел в сторожа, куда уходили тогда многие. Но я был один из первых, я уходил в никуда, это не было еще очень уж модно. Более всего горжусь тем, что попал в угольную котельную, потому что в дальнейшем поэты работали все-таки в газовых, а у меня была настоящая, угольная. Я был в саже весь, черный, на берегу Невы, это было потрясающее место у Елагина моста. Там я начал жить. До этого, как я сказал, был перерыв на девять лет: институт и служба… До школы, детство все — абсолютно гениальное время. И потом, когда я освободился от социума… Я был снова женат, но вторично я женат уже больше тридцати лет...
Страницы:

Ссылки

 

 

 

 

 

КомментарииВсего:7

  • rupoet
    Комментарий от заблокированного пользователя
  • Boris Filanovsky· 2011-10-25 17:16:56
    Не Горовец, а Горовиц. Владимир.
  • Trepang· 2011-10-25 18:36:36
    слушайте, рупоэт, покажите же нам уже интересные стихи. пока что мы видим тролля при опенспейсе - а это гораздо скучнее любых стихов во вселенной.
Читать все комментарии ›
Все новости ›